Вторник, 03.02.2026, 00:27
Приветствую Вас Гость | RSS
Главная | Каталог статей | Регистрация | Вход
Меню сайта
Категории каталога
Мои статьи [11]
Форма входа
Поиск
Друзья сайта
Наш опрос
Оцените мой сайт
Всего ответов: 15
Статистика

Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0
ПЕРСОНАЛЬНЫЙ САЙТ "ШКОЛА ЖИЗНИ"
Главная » Статьи » Мои статьи

Отрывок из романа Е.Крюковой "Беллона"

...крепкий чай, настоящий сахар и кусок белого хлеба. Когда после войны все это на столе появилось, мы дрожали от счастья и плакали. А вы вот пироги едите! И корочку швыряете! А мы корочку каждую, кроху доедали, с ладони слизывали, над ней тряслись..." И ушла плакать в спальню. А мы с гостями сидели, такие растерянные. И меня Глафира Беседина спрашивает: Лена, нам можно дальше праздновать или уже уйти? 
Тетя Ажыкмаа, простите, что все это написала, только маме не пишите про то, что я это вам рассказала. 
У нас все хорошо. Мы из Иванькова переехали в Козьмодемьянск. Папа работает художником на кирпичном заводе. Рисует большие плакаты. А еще ездит по селам и деревням и фотографирует детей и взрослых, особенно в школах, на свадьбах и на похоронах. Зарабатывает деньги. Мама все время берет в больнице дежурства. Я уже большая, я тоже могу зарабатывать. На будущий год заканчиваю музыкальную школу и буду поступать в музыкальное училище. Поступлю и сразу возьму себе учеников, заниматься. 
Буду жить в городе в общежитии. Я самостоятельная, и все умею. 
У нас перегорел телевизор "Рекорд", и папа сам его починил. А мама сама починила старый утюг. Белье мы отдаем стирать в прачечную, за ним приезжает шофер, мы даем ему рубль и тюк с бельем, и он уезжает. Очень удобно. 
Крепко целую вас, дорогая тетя Ажыкмаа, огромный привет дяде Никодиму и Нике. Всегда ваша Лена. 


ИНТЕРМЕДИЯ

СИДЕЛКА

Ажыкмаа сидела у кровати больного. Раненого.
После смерти Ники она не нашла ничего лучшего, как придумать себе такое вот развлечение - стать нянечкой в Боткинской больнице. Работой она это не считала, хотя это была тяжелая работа: бессонные ночи, сестер на срочный укол звать, блевотину подтирать, судна и утки таскать. 
Последние минуты жизни Ники прошли в больнице. Больница святым местом стала для Ажыкмаа: она не захотела отсюда уходить. 
Лечить, а правда, вот доктора, они умные, они лечат и знают все про нас, немощных. У них глаза - рентген: посмотрят и все сразу видят, кто чем страдает. 
Лечить, спасать, вот счастье. 
А если тебя не спасут, как не спасли Нику? Что, врач тогда первый враг? 
"Нет врагов и друзей, - сами по себе, вне разума, шептали губы, - нет правых и виноватых, ничего нет, никого нет". 
Люди все ходили мимо нее - на одно лицо. Она не различала черты. Белые пятна плыли, мерцали, вспыхивали. Зрение падало, и танцевать она уже не могла. Голоса еще мотались перед ней алыми опасными флагами. Врачи отдавали военные приказы. И она слушалась. Все быстро и умело выполняла. Глаза плохо видели, пальцы, руки действовали вслепую. 
Она приучилась видеть чем-то иным. Не зрачками, не зрительным нервом. Купила большие очки с толстыми линзами, в них стала похожа на сову. Никодим долго не прожил после ухода Ники: ушел вслед за ней. Ажыкмаа обмывала вместе с друзьями его мертвое тело, прикасалась к его старым шрамам, вздутым швам, и вздрагивала: ее било нездешним током. Люди смотрели на нее и думали: почему не плачет? Но вслух не спрашивали. Боялись. 
В доме покойника всегда слишком тихо. И все боятся эту тишину потревожить, разрезать грубым, невпопад, словом. 
Ажымаа молчала. А что говорить? 
Она устроила русские поминки, с кислыми щами, с гуляшом и вареной картошкой, с кутьей, и из белых груд риса мертвыми пчелами торчал распаренный изюм, все как положено. И водка, как водится. Блестела свежим светлым серебром в граненых стаканах. Военные стаканы, почему-то подумалось тогда Ажыкмаа; она шепнула неслышно сама себе: "Советские". 
Советская страна тоже умирала, уходила. Ее было жаль. И ничего поделать с временем было нельзя. 
Время было сильнее человека. 
И Ажыкмаа вслепую шла против времени, проламывая узкой балетной грудью его дикую метель. Зима, лето? Ей было все равно. Она перестала различать их. Она засветло приходила в больницу, чисто мыла руки под краном, под холодной, как из ледника, водой, переоблачалась в белый халат. Ей нравилось, что вот она вся белая, будто снегом укрытая. 
Сама себе казалась могилой, щедро засыпанной снегом. 
"Верно, - мерцали подо лбом тусклые мысли, - я тоже мертва, но притворяюсь, что жива. Театр. Я же столько лет проплясала на сцене. Я умею перевоплощаться, превращаться". 
Больной на койке замычал. Он хотел перевернуться. На бок или на живот. Переворачиваться ему нельзя было - грудная клетка в гипсе, нога из-под одеяла торчит, тоже загипсованная, марлей обмотанная, подвешена: на вытяжении. Бредит? Спит? Глаза закрыты. Мычит. Не проснулся. Ему снится сон. Ему неудобно. Врачи говорят вполголоса, стоя у его койки: "Как бы не схлопотал пневмонию". Лежит неподвижно, легкие слипаются, кровь не гуляет в них. 
Как тебя перевернуть-то, милый? Никак. 
Ажыкмаа знала: он ниоткуда не упал, и бежал и не споткнулся - его ранили, а потом долго били. Кто? Где? Когда? Не на войне же: сейчас мир, а скоро наступит мир во всем мире. И люди перестанут воевать. Так сказал самый верхний человек. А они там, наверху, все умные. Они - знают. 
- Что тебе, дружочек? Что тебе подать? 
Повела глазами вбок: на тумбочке стояла кружка, в ней морс; рядом с кружкой лежало в миске очищенное вареное яйцо. Ночь-полночь, какие яйца. Бредит он. Укрой его потеплее, из окон дует, и правда сквозняк. 
Ажыкмаа наклонилась над раненым с переломом бедра и закрытым переломом голени. Провела ладонью по его лбу. Лоб мокрый. Ладонь тоже стала мокрой, будто Ажыкмаа окунула ее в море. Она взяла со спинки койки полотенце и стала обтирать чужое, родное лицо. Не видя лба и щек; зная только, что вот так - хорошо. Хорошо она делает. И ему, и себе. 
- Полегче тебе? Ну и спи. Морс не дам, не отхлебнешь ведь.
И тут же взяла кружку и поднесла к его губам. 
Больной опять замычал. Пригубил из кружки. Потом притих. Засопел. Ажыкмаа села на табурет рядом с койкой и аккуратно положила мокрое, пропитанное потом полотенце себе на колени. Так сидела, чуть покачивалась: внутри нее звучала тихая музыка, и она танцевала на залитой белым ясным огнем сцене. Под пуантами гнулись и дрожали гладкие доски. Она всегда боялась батмана. Боялась прыгнуть. А тут такое счастье, она ничего не боится. 
Такая ночь. 
По коридору простучали каблуки дежурной сестры. Деревянный резкий стук стих вдалеке. Ажыкмаа подумалось: вот так, с таким же звуком, забивают гвозди в гроб, - она уже знала этот звук, но сегодня она и его не боялась. Вокруг нее в больнице лежали, спали, шевелились, стояли, стонали, плакали, бормотали, сидели, шли, говорили, мечтали, злились, радовались люди, и ей было не страшно. Она все время брала ночные дежурства, чтобы не оставаться дома. Дом был войной. Полем сраженья. Дома она, отчаявшись бороться с собой и с темнотой, ложилась животом на пол, кусала кулаки, билась лбом о половицы и, нарыдавшись, так, на холодном полу, засыпала. 
Она придвинула табурет к стене, чтобы к стенке привалиться и чуть подремать. Да, вот так, удобно. Больной со страшными переломами спал, иногда стонал во сне, она смотрела на его лицо, обмотанное бинтами, на синие гематомы и вспухшие губы и надбровные дуги. 
"Война, для каждого случается своя война. А может, она идет всегда?" 
Спросила так себя - и ужаснулась. 
Отогнала мысль, как больничную муху. Стена холодила спину, холод ящерицей пробирался сквозь халат и старый свитер. Свитер носила Ника. Ажыкмаа после двух смертей отощала и сейчас была тоньше, чем ее тоненькая дочь; если бы не ее высокий рост, громадный для балерины, ее на улицах принимали бы за недокормленного ребенка. 
Ребенок. А что, если взять ребенка на воспитание? 
Ужаснулась и этой мысли.
А потом вдруг обрадовалась. 
Чужой, чужая. Чужое. А если все родное? Почему такой родной ей этот человек, мычащий здесь перед ней на чисто застеленной койке? Что она нашла в нем? Во всех этих людях, за которыми ходит, о которых странно и полубессмысленно заботится здесь? "Это они меня спасают, они, а не я их. Все поменялось. Все сместилось". 
Голова Ажыкмаа отяжелела и упала набок, подбородок уперся в худую ключицу, и она нежно и странно замерла - ночная белая надгробная скульптура, уснувшая, после винных огненных танцев, безумная менада. Смерть и сон странно похожи, издавна; и что слаще, что лучше? Мы испытаем смерть лишь однажды, а в сон мы входим много раз. Жизнь человека - сколько в ней дней, ночей? Так просто: помножь дни в году на цифру своих прожитых лет. И ты все сразу узнаешь.
Ажыкмаа, уже падая в туманы легкого, ушки на макушке, сна, успела подумать: жаль, как мало, - и тут подвешенная нога больного, в гипсе и снежных повязках, шевельнулась, бинты размотались враз, в лицо хлестнула метель, да, они оба умерли зимой, и дочь и муж, и сейчас на дворе лед, ночь и пурга. Легкий звон раздался в висках, лоб обсыпало мелкой злой снежной крупкой, табурет оторвал все четыре ноги от пола и завис, и поплыл. Ажыкмаа крепче уцепилась за сиденье. Глаз не открывала: страшно. 
"Не бойся, никогда ничего не бойся. Война ведь еще суждена. Разве ты не знаешь? Война, такая простая вещь. Как хлеб, как воздух. Как вата и бинты. Пропитанная кровью марля. Ребятишки нашли на берегу, в норе, где жил барсук, истлевшие военные шинели и хотели сжечь, а потом один пацан крикнул пронзительно: их же надо похоронить! Это же не шинели, а люди!" 
Стены Боткинской больницы раздались и расступились, и Ажыкмаа вылетела вон, и ни табурета не было, ни тела, только сама она странно, длинно вилась в воздухе, как веревка, и никто не мог, не смел обрезать ее ржавыми ножницами, рассечь ножом или штыком. Под ней с чудовищной скоростью неслась земля. Земля держала в горстях хрустали замерзших озер. Перевивала голубые мафории ледяных, железных рек. Громоздила увалы, яры, покатые беременные животы холмов, и внизу возник сломанный хребет - длинные искалеченные горы, и никто не заковывал каменный позвоночник в жестокий, снежный гипсовый корсет. Врачей не было. Земля была предоставлена сама себе. Болела, царапалась к жизни, карабкалась, умирала. И снова оживала. Ее расстреливали в упор, дырявили из автоматов - а она снова поднималась. Над ней смеялись, глумились вовсю, пальцами показывали: глядите! голая! дрянь! и милостыньку просит! И веревками ее вязали, веревками дымов, и били дубинками горячих труб. И били, долго, неутешно били в живот, в грудь, в подвздошье, и она, нищая, брюхатая, рожала, людям на смех и ужас, недоношенного уродца. И кто-то должен был того ребенка взять на руки, обрезать и завязать пуповину, кормить и растить, на ноги поднимать; вон, мать-то мертвая во рву валяется! 
И всегда стоял рядом кто-то, а может, стояла, кто протягивал руки к убитой земле и к корявому, страшному ребенку ее, и хрипел: дайте мне, я выращу, воспитаю.
И рос новый народ, безумный ребенок, и изо всех сил пытался стать умным, мертвой матери достойным; да не получалось. 
И вырастал, повторяя чертами род, убитую мать и погибшего на старой войне отца, дедов и бабок, да ухватки были другие, да говор - другой! И, главное, сердце, сердце билось под арматурой ребер - другое. Ничего, никого нельзя повторить. 
Земля свирепо и бешено летела под ногами, под животом Ажыкмаа, в таком батмане она парила в первый раз, глаза не успевали схватить и запомнить все, что билось внизу - вон они, россыпи городов и черные мухи забытых сел, ползущие по смертельной белизне полей, отроги и лощины, речные обрывы, баржи-самоходки и плывущие по бесконечным серебряным рыбам рельсов грохочущие коробчонки поездов, провода, сверкающие колким праздничным инеем, горы исковерканного железа на перегонах - вот авария, и еще одна, и еще, в ком одного дикого теста смешались кровавая плоть и железо, - рыжие сухие стволы сгоревшей по лету тайги, и вот перевалила Иртыш, вот прочертила могучую Обь, вот пересекла яростный Енисей, глаз Байкала сине, страшно, водяно мелькнул, опушенный мощными ресницами заснеженного кедрача, и Ажыкмаа скосила глаза: вот, вот она, ее родина! Ее горы! 
Не успела она возрадоваться родине, как мощный нездешний воздух легко, насмехаясь над ней, беспомощной, перекатил ее, она перевернулась с боку на бок, такого сильного партнера у нее еще не было никогда, она удивилась, как просто можно станцевать жизнь, - и она полетела умалишенно и бесповоротно, неостановимо, вниз головой, туда, вниз, все ближе к земле, все ближе к настоящему, неподдельному, не снящемуся, а подлинному, не спящему, а пробужденному, - невоскресимо, погибельно, слишком быстро, слишком мгновенно. 

...ощупать себя. Белый халат. "Да, это я. Халат не сняла. Значит, больница". 
Но мало то, что гудело и лязгало вокруг, походило на больницу.
Хотя внутри дрожащей и пылающей тьмы здесь, мимо нее, двигались люди в белых халатах и даже в белых масках; и все это, судя по всему, были врачи. 
Она слышала их голоса, как сквозь воду. 
И что-то трещало рядом; будто дрова в печке. 
- Истолька! Истолька! Истолька! 
- Черт, опять заснула. 
- Истолька! Пайка лишу! Кору дуба будешь жрать! Где ты! Ребят привезли! Мясо с костей сползает! Шить надо, а ты... где ты, черт тебя! 
- Ну что ты так, Осип, ну притомилась баба, свалилась где-нибудь тут... за вещмешками... и спит на ящиках. А ты ее костеришь.
- Я не костерю! Я просто убью! Обеих! Ната! Ната! 
Ажыкмаа широко раскрыла глаза, и они вобрали, втянули сутулую, в выпачканном кровью халате фигуру, потом другую, рядом, тоже в халате, да не в белом, а в мышино-сером, тоже обляпанном кровью, и в плечах пошире, статью помощнее, и оба мужика - в резиновых перчатках по локоть. И лица у них бледные, потные, дикие. 
Стоят, как мясники. Только топоров в кулаках нет. 
Да это же хирурги, догадалась Ажыкмаа, хирурги! 
"Но не те, что мою дочку резали". 
Сутулый, в круглых очках, сделал крупный рассерженный шаг к Ажыкмаа и встал слишком близко к ней. Напротив ее лица поднимались и опускались, под окровавленным халатом, его ребра. Так тяжело, умалишенно он дышал. 
- Ната! Вот она где! Одну - нашел! Натка! Быстро к столу! Уснула, ишь ты! Бой идет, а она, черт, уснула! 
Ажыкмаа поднялась с табурета, потрясенно заправляя волосы под белую сестринскую шапочку. 
- У меня вся землянка госпитальная, ко всем чертям, под завязку ранеными забита!
- Но я не... 
- Черт! Оправдываться будешь потом! К столу! Ассистируй! Я не шестирукий Шива! 
Второй хирург, широкоплечий, хохотнул. 
И все трое внезапно, резко присели, и затылки ладонями закрыли: ухнуло рядом. Близко! 
Внутри хирургической землянки все сотряслось, потом звон в ушах утих, и жахнуло уже поодаль. 
- За рекой, - сказал тот, что потолще. - Оська, валяй оперируй. Натку нашли. Теперь Истольку отыщем. Истолька! Истолька-а-а-а-а! 
Ажыкмаа уже стояла, выпрямив жесткую спину, у операционного стола. 

Текст полностью здесь:

http://www.proza.ru/2014/06/23/1432



Источник: http://www.proza.ru/2014/06/23/1432
Категория: Мои статьи | Добавил: liveskool (12.05.2015) | Автор: Елена Крюкова
Просмотров: 438 | Рейтинг: 5.0/3 |
Всего комментариев: 0
Создать бесплатный сайт с uCozCopyright MyCorp © 2026